Стабилизировавшееся, а потом изолированное от внешнего мира, как выздоравливающий больной, японское общество второй половины XVII в. несомненно однажды заметило, что оно глубоко изменилось. Старинная аристократия и религиозные общины замкнулись в своих мирках, оставив реальную власть и престиж, связанный с таковой, даймё и разным буси.
Последние, те и другие, хорошо освоившись со своими ролями, стремились не столько придумывать, сколько совершенствовать, оттачивать то, что помогло им подняться, причем в очень строгих рамках, за которые, по всей полицейской очевидности, нельзя было выходить.
Наряду с «верхней стороной» (коми гата) — регионом Киото, где утвердилась культура, проникнутая величайшей изысканностью, существовал Канто (Восточная Япония, столицей которой был Эдо), политический центр, где отныне царил дух строгой законности и морали, пронизанных филологической и административной китайской культурой.
Однако подлинные новшества приходили из других мест, и их создавали другие люди: буржуа, торговцы, предприниматели, избыточное крестьянское население, которое земля уже не могла прокормить, — демографический парадокс относительного сельского благосостояния, — и которые шли в город, чтобы искать или создавать новые средства существования. Это была культура эры Гэнроку, особо блистательная в Осаке, где процветала энергичная торговая и финансовая буржуазия; художники и литераторы-традиционалисты сохранили об этой культуре ностальгические воспоминания и несомненно во многом ее приукрасили. Действительно, в правление сёгуна Токугава Цунаёси (1680—1709) Япония пережила времена, считающиеся, обоснованно или нет — коллективная память не всегда справедлива, — периодом наибольшего процветания за всю эпоху Эдо.
Тогда эволюционировало всё: литература, театр, жизненная обстановка. Эти люди не интересовались рыцарскими эпопеями и не разделяли вкусов буси, пламенных и неврастеничных. Горожане любили деньги, приятную жизнь, любовные истории и секс. Об этом свидетельствуют литература и живопись того времени: крестьяне, буржуа и самураи — все забывали социальные барьеры и проводили хотя бы раз в жизни сказочную ночь в веселых кварталах — как и прочие, последние имели строгие границы внутри городов из соображений общественного порядка, безопасности и приличий. Эта социальная двойственность, которую признавали официально и которой требовали, отчетливо читается во всех произведениях изобразительного искусства эпохи Эдо.
По сути конъюнктура сложилась благоприятно, пусть в разной степени, для всей Восточной Азии. По обеим сторонам Восточно-Китайского моря воцарился авторитарный, но просвещенный патернализм, поддерживаемый более или менее интенсивным, но находящимся на полном подъеме земледелием и развитием международной торговли, притом в достаточной мере регламентированным, как в Китае, так и в Японии, чтобы не подрывать традиционную региональную экономику.
И однако судьба Цунаёси, правление которого продлилось весь этот период, оказалась драматической и не слишком банальной. Вступив в должность, он выказал большую озабоченность нравственным порядком и социальной справедливостью. Действуя в этом духе, он официально подтвердил привилегированный статус конфуцианства (сэйдо) и позаботился, чтобы закон обязал власти прислушиваться к голосу крестьян; поэтому с 1683 г. жалобы земледельцев и их обращения в суд с требованием возмещения или пресечения ущерба, который, по их мнению, был им нанесен, должны были рассматриваться судебными чиновниками, а не просто доводиться до сведения даймё или местного самурая; это было мудрым решением, так как по большей части причиной таких жалоб как раз и были некомпетентность, злая воля и даже испорченность последних. При этом Цунаёси предпринял один из самых основательных пересмотров законов о военных домах («Букэ сёхатто»), выходцы из которых в принципе изначально и неоспоримо обладали правом на жизнь и смерть подвластных им людей. Историки в этой.борьбе за конфуцианские добродетели, как правило, усматривают руку главного советника сегуна — Хотта Масаёси (1634—1684).
Но вдруг произошло немыслимое: в 1684 г. Масаёси был убит одним из своих кузенов, прямо во дворце сёгуна, что еще скандальней — в зале Совета, причем, похоже, никто так и не понял причин этого поступка. То, что убийца тоже расстался за это с жизнью в силу действующих юридических установлений, ничего не изменило в сути проблемы: преступление такого рода, совершенное в кулуарах правительства, еще раз показывает, насколько в обществе Эдо, даже запрятанном под крышку выкованного сёгунами Токугава котла законов и морали, было живучим индивидуалистическое насилие прежних веков.
Похоже, Цунаёси очень потрясла эта история. С тех пор он отказался ходить на заседания Совета и общался с его членами только через посредников. С годами он все меньше интересовался делами и все больше полагался на нового советника — Янагисава Ёсиясу (1658—1714), которого вельможи постоянно высмеивали за скромное происхождение и за то, что своим успехом он был обязан только ненадежному расположению сёгуна. Но что мог поделать Ёсиясу с ухудшением ситуации в экономике, баланс которой, непостоянный по своей природе, теперь начал сменяться иногда подъемами, а все больше спадами, повлиять на которые не мог никто? Правительству пришлось прибегнуть к обычным средствам — неизбежному чередованию девальваций (первая случилась в 1695 г.) и повышений налогов, чтобы поддерживать существование административной системы, которая, так же как и класс самураев, ее лучший цвет, из поколения в поколение в демографическом плане развивалась непропорционально ресурсам, предназначенным для ее сохранения. В 1690 г. некий Мицуи, фабрикант сакэ (рисовой водки) из Эдо, стал финансовым агентом как сёгуната, так и императорского дома, спасая сильных мира сего за счет денег, которые зарабатывали буржуа новых городов. В 1694 г. десять гильдий Эдо получили официальное одобрение, которое сёгунат умел обращать в деньги, когда считал нужным. Но за несколько поколений накопились долги — которые никогда не возмещали, кроме как привилегиями или почестями, столь же завидными, сколь и неприбыльными, — и кредиторы разорились точно так же, как и их высокопоставленные должники.
Этим временем отмечен и заметный рост числа мусюку, «бездомных», которое каждую зиму пополняла масса крестьян, пришедших в город искать счастья и, увы, не нашедших его. Все оказывались на улице, рядом с разорившимися ремесленниками и с торговцами, вынужденными закрыть свои лавки, оттого что не смогли вернуть долги. В 1687 г. Цунаёси пожалел их, как жалел всех бедных на свете. Он ввел практику собирать больных — а также зачинщиков смут, рассматриваемых как душевнобольные, — в дома заключения (тамэ). Благотворительность и введение перегородок в обществе шли рука об руку, как и повсюду.
Однако Цунаёси тоже начал чувствовать себя плохо, очень плохо. Он страдал, помимо прочего, оттого, что у него не было наследника мужского пола, и в конце концов счел это следствием давнего греха, совершенного в прошлой жизни. Его мать, которую он почитал, нашла ответ в астрологии: Цунаёси родился в год Собаки, и это могло означать либо то, что в одном из прошлых воплощений он был жесток с одной или несколькими собаками, либо то, что позже он переродится в теле подобного животного. Поэтому в 1687 г. Цунаёси издал еще несколько эдиктов о защите живого вообще и особенно о защите собак. Он велел собирать в Эдо бродячих собак и селить их в приюте, организованном в долине Мусаси, в то время как за жестокость к животным сурово наказывали, мучителей могли приговорить к смертной казни, чего современники ему не простили.
Сегодня трудно оценить влияние подобных действий; бесспорно одно — никто не воздал сёгуну должное за его благотворительные дела, вполне реальные, пусть даже представления того времени могут нас шокировать. Цунаёси получил лишь саркастическое прозвище «Ину-кубо», «собачий сёгун». Такова история, которую скоро триста лет как рассказывают хронисты. Современный историк может увидеть здесь и другое: весьма последовательное буддийское мировоззрение, питавшее очень современную чуткость к сообществу всех живых существ, но слишком мало соответствовавшее представлениям времени — не жалевшего крови ни людей, ни животных, — чтобы несчастный сёгун не стал объектом насмешек, сказавшихся в конечном счете и на его деятельности.