Пилсудский Юзеф – хочу умереть в Бельведере

ПИЛСУДСКИЙ Юзеф (1867—1935) — польский политический и военный деятель, маршал. Пилсудский был фактическим руководителем Польши с 1926 по 1935 г., хотя формально занимал пост военного министра и с 1928 по 1930 г. пост премьер-министра.

Адъютант Пилсудского Мечислав Лепецкий вел подробный дневник, благодаря чему сохранились свидетельства о последних дни маршала. Приведу отрывки из этого дневника (начиная с мая 1935 г.)

"Маршал уже самостоятельно не вставал с постели — совершенно утратил силы. С трудом даже удерживал в руках ложку. Сегодня, как ни закрываю глаза, вижу немой укор во взгляде Маршала, брошенный как-то мне в момент, когда из его дрожащей руки выпал стакан. Он сказал тогда: "Ну, видите сами... Нет Зюка”. А я в ответ: "Такое с каждым может случиться, пан Маршал". Но думал иначе ...

Думал я и о том, святая Мария, что Маршал Пилсудский и на этот раз не ошибается, что уже слышны шаги приближающейся Перемены. Хорошо помню ту ночь. Сквозь окно в комнату несмело просочился свет пробуждающегося дня...

Я сидел у ночного столика у кровати Маршала и раскладывал пасьянс. Маршал уже даже не смотрел, но старая привычка делала для него этот факт приятным. Молчал и только временами ойкал. В какой-то момент поднял руку и показал на висящую над кроватью фотографию своей матери. “Панна Билевич, — сказал он. Это была девичья фотография пани Марии Пилсудской. — Любимая мамочка, очевидно, уже ждет своего Зючка. И тетя Зуля ждет и Бронись ждет... И столько моих солдат готовится к параду...”

До сих пор я всегда старался плохие мысли Маршала перевести на шутку. То смеялся, то говорил что-то, из чего вытекало, что мне они казались совершенно вздорными. Но сейчас абсолютно не нашел нужных слов...

В это время Маршал начал что-то бормотать и по привычке разводить руками. Это продолжалось долго. Наконец он повернул голову и сказал, обращаясь ко не: "Хочу умереть в Бельведере”.

Ведь я досконально знал обычаи и привычки Маршала, знал, что всегда, когда он чувствовал себя нездоровым, он сразу же старался убежать из Бельведера, чтобы, как он сам говорил, не привлекать в свой дом атмосферу болезни. Желание возвратиться к порогу этого дома во время такой тяжелой болезни не могло быть не чем иным, как уверенностью, что последний час приближается...

В вечерних сумерках к черному входу подъехала санитарная карета... Я зашел к Маршалу и сообщил, что через минуту мы переезжаем в Бельведер. Маршал молча кивнул головой, но даже не поинтересовался, как это будет выглядеть. А я не в состоянии был сказать, что его повезут на носилках в санитарной карете... Боялся, что Маршал будет возражать, захочет одеться и поехать обычным автомобилем. Но он, казалось, совершенно не интересовался тем, что происходит. Неподвижно лежал на постели и блуждал взглядом по комнате, время от времени что-то нашептывая...

Мы принесли носилки — обычные солдатские носилки. Я очень боялся смотреть на Маршала. Ведь носилки, это зримое свидетельство его физического истощения, должны были плохо подействовать на больного. Думал, что он, возможно, разгневается и выгонит нас всех с этими носилками. Знал, что мы ушли бы без слов. Но Маршал не рассердился, не выгнал нас, а наоборот, повел бровями и улыбнулся. При этом указал движением головы на носилки:

— Хорошо, хорошо, только выкурю папиросу.

Я подал ему "Маршалковскую", которую готовили специально для него. Он курил спокойно, молча. Если бы не чрезвычайно исхудавшее лицо, бледность и потухший взгляд, я мог бы обольститься, что Маршал остается таким, как пару месяцев назад, — здоровым. Однако лишь один взгляд на носилки в спальне развеивал иллюзии...

Мы, адъютанты и доктора, подняли с постели почти неподвижного Маршала и положили его на носилки. Старательно укрыли его меховым пледом. Маршал все время молчал и сохранял как бы удивленное выражение лица. Только один раз тихонько ойкнул, но и тогда не опустил поднятых ко лбу бровей.

Каждый из нас все еще старался держать в тайне болезнь маршала Пилсудского, как об этом нам было приказа но ранее, — раз и навсегда. Поэтому мы не останавливались перед фронтоном Дворца, где всегда вертелись слуги, жандармы и много гражданских лиц, а через боковые ворота, которыми ранее не пользовались, подъехали к тыльной стороне Дворца, со стороны парка, под самые двери Угловой комнаты. Туда мы внесли Маршала и положили его на кровать, предварительно подготовленную супругой. Как раз на ту, на которой несколько дней спустя он закончил свою жизнь...

Состояние Маршала оставалось тяжелым, и лишь дважды наблюдалось некоторое улучшение. Однако это были только иллюзии. Большой боли Маршал не ощущал, и это было нашим единственным утешением в бездне грусти, подавленности и самых горьких предчувствий, которые превратились позже в неумолимую уверенность.

Когда в высших кругах убедились в том, что болезнь опасно прогрессирует, было решено опубликовать коммюнике, чтобы подготовить общественное мнение к удару, который вскорости должен был постичь польский народ. Коммюнике должно было появиться в понедельник, IЗ мая, либо во вторник... Вместо него, к сожалению, появилось уже другое коммюнике...

Наступило 10 мая. Маршал начал впадать в полуобморочное состояние, то кому-то грозил, то на кого-то кричал, гневался, то его снова охватывала жалость. "Бедный 3юк. Зючек...”, — повторял он. Мы стояли бессильные и ненужные. Сестра утешала нас: "Такое состояние для больного самое хорошее, он не страдает". Но мы знали, что для него не смерть была страшной, а состояние бессилия. Но мы не говорили этого: пусть ей кажется так, как кажется.

Протекали часы, а из Угловой комнаты все еще доносился голос Маршала. Пани Александра почти не отходила от постели, все еще была преисполнена верой и лучшими надеждами. Я восхищался ее непоколебимой уверенностью в том, что "Зюк и не такое выдержит". Никто уже не отбирал у нее этой веры, этого чахлого ростка надежды.

Когда вечером я начал вслушиваться в уже бессвязную путаницу слов Маршала, я заметил, что в их хаосе все время выделялись слова: Лаваль, я должен. Россия.

— Я должен, должен... — повторял он с твердостью и раздражением.

Я догадывался, что Маршал имеет в виду несостоявшуюся встречу с министрам иностранных дел [Франции] Пьетром Лавалем, который как раз находился в Варшаве, а оттуда должен был поехать в Москву...

Ночь с 10 на 11 мая была тяжелой. Успокоительный сон не появлялся. Маршал постоянно просыпался, бредил, говорил повышенным тоном, то звал адъютантов, то снова выгонял их, хотел пить, а получив напиток, не хотел его даже пригубить; то просил усадить его в больничную коляску, то снова уложить в постель, жаловался на неудобные подушки и снова начинал страшно сердиться на что-то, о чем мы не могли догадаться...

Адъютанты, хотя у нас и были смены дежурств, сидели вместе. Пани Пилсудская прислала нам черный кофе и вино. Постоянно присутствовал один из врачей...

Пани держала дочерей в своей комнате; Маршал очень часто звал то одну, то другую, то сразу обеих. Бедные девочки! Бледные, подурневшие, почти онемевшие, с болью и, наверное, с тяжелым сердцем смотрели они на отца.

День родился и наконец появился в полном свете, а в Угловой бледная тень Маршала все металась бессильно в постели.

11 мая.

Уже раньше к пани обращался генерал Венява-Длугошовский, хотел чем-либо быть полезным, что-то сделать для Коменданта. Знал, что Маршал не выносил чужих лиц. "Посижу, — говорил он, порассказываю анекдоты, — может быть, он хотя бы на минутку и забудет о болезни".

Встретив меня пару дней назад, также повторил это. Сегодня я позвонил ему и попросил: "Пан генерал, приходите". Когда он пришел, я пригласил его в комнату княгини Лович, а сам пошел в Угловую комнату. Маршал лежал на тележке. Был гораздо спокойней, чем ночью и утром. Только днем он выглядел еще более осунувшимся, и это угнетало.

— Пан Маршал, пришел Венява, может ли он войти?

Маршал смотрел на меня невидящим взглядом и ничего не отвечал.

Я снова спросил.

В глазах Маршала вспыхнула какая-то искорка, а на губах появилась бледная, слабая улыбка.

— Венява... — прошептал он.

Мне показалось этого достаточно, чтобы привести Веняву.

Вид изменившегося лица Маршала, по-видимому, произвел на генерала Веняву потрясающее впечатление, поскольку вместо того, чтобы рассказывать веселые истории, он молча застыл на месте, поглядывая с ужасом на тень своего Коменданта. Я, ежедневно наблюдая прогрессирующую болезнь, менее ощущал изменения, но человек, который не видел Маршала почти два месяца, должен был быть потрясен. Никогда не забуду выражения отчаяния в глазах бедного генерала.

Какую-то минуту Маршал смотрел на него, как на чужого. Я думал, что, может быть, он его уже не узнает. Но нет... Скоро его лицо прояснилось.

— Венява...

Генерал уже опомнился. Щелкнули каблуки. Оживилось лицо.

— Слушаю, Комендант.

Тем временем неожиданно Маршал задумался. Я знал, что в последнее время путалось в его мыслях, поэтому без труда догадался, что он имеет в виду.

— Пан Маршал все еще думает о Лавале и французах.

— Да, именно.

Бенява, казалось, уже полностью восстановил равновесие.

— Комендант, не надо ни о чем беспокоиться. Юзеф [Бек] там уже занимается ими. Видимо, он уже обо всем Вам докладывал.

Маршал с трудом шевельнулся.

— Да, докладывал. Ведь это его обязанность.

Генерал Венява начал что-то рассказывать. Маршал лежал неподвижно и только время от времени улыбался.

В какой-то момент его голова съехала в сторону, поднял подушку, поправил на ней голову. Маршал посмотрел на меня и сказал:

— Дорогое дитя...

Это были последние слова, с которыми обратился ко мне Маршал Пилсудский".

Добавить комментарий