Пушкин Александр Сергеевич – жизнь кончена

304
Просмотров



ПУШКИН Александр Сергеевич (1799—1837) — русский поэт. Был смертельно ранен в брюшную полость на дуэли Жоржем Дантесом. Смерть Пушкина описали многие современники, но подробнее всех его друг, писатель Владимир Даль. 28 января 1837 года во второй половине дня Даль узнал о ранении Пушкина и поспешил к нему домой.

“У Пушкина, — вспоминает он, — нашел я уже толпу в передней и в зале; страх ожидания пробегал по бледным лицам. Доктор Арендт и доктор Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему, он подал мне руку, улыбнулся и сказал: "Плохо, брат!" Я приблизился к одру смерти и не отходил от него до конца страшных суток. В первый раз он сказал мне ты, — я отвечал ему так же, и побратался с ним уже не для здешнего мира.

Пушкин заставил всех присутствующих сдружиться с смертью — так спокойно он ожидал ее, так твердо был уверен, что последний час его ударил. Плетнев говорил: “Глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти". Больной положительно отвергал утешения наши и на слова мои: "Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!" отвечал: "Нет, мне здесь не житье; я умру да, видно, уже так надо”. В ночи на 29 он повторял несколько раз подобное; спрашивал, например, который час? и на ответ мой снова спрашивал отрывисто и с расстановкою: "Долго ли мне так мучиться? пожалуйста, поскорее". Почти всю ночь держал он меня за руку, почасту просил ложечку холодной воды, кусочек льду и всегда при этом управлялся своеручно — брал стакан сам с ближней полки, тер себе виски льдом, сам снимал и накладывал себе на живот припарки, и всегда еще приговаривая: •”Вот и хорошо, и прекрасно!” Собственно, от боли страдал он, по словам его, не столько, как от чрезмерной тоски, что нужно приписать воспалению брюшной полости... "Ах, какая тоска! — восклицал он, когда припадок усиливался, — сердце изнывает!”. Тогда просил он поднять его, поворотить или поправить подушку и, не дав кончить того, останавливал обыкновенно словами: "Ну, так, так, хорошо: вот и прекрасно, и довольно, теперь очень хорошо!” Вообще был он, по крайней мере в обращении со мною, послушен и поводлив, как ребенок, делал все, о чем я его просил. “Кто у жены моей?" — спросил он между прочим. Я отвечал: много людей принимают в тебе участие – зала и передняя полны. "Ну, спасибо, — отвечал он, — однако же поди, скажи жене, что все, слава Богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят".



С утра пульс был крайне мал, слаб, чист, — но с полудня стал он подниматься, а к 6-му часу ударял 120 в минуту и стал полнее и тверже; в то же время начал показываться небольшой общий жар... Пульс сделался ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник, за соломинку и, обманув и себя и друзей, робким голосом возгласил надежду. Пушкин заметил, что я стал бодрее, взял меня за руку и сказал: "Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?” — "Мы за тебя надеемся еще, право, надеемся!" Он пожал мне руку и сказал: “Ну, спасибо”. Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моей надеждою; ни прежде, ни после этого он ей не верил; спрашивал нетерпеливо: “А скоро ли конец?''. — и прибавлял еще: "Пожалуйста, поскорее!”

...В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти, — и не мог отбиться от трех слов из "Онегина", трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах, в голове моей, — слова:

Ну, что ж? — убит!

О! сколько силы и красноречия в трех словах этих! Они стоят знаменитого шекспировского рокового вопроса: "Быть или не быть”. Ужас невольно обдавал меня с головы до ног, — я сидел, не смея дохнуть, и думал: вот где надо изучать опытную мудрость, философию жизни, здесь, где душа рвется из тела, где живое, мыслящее совершает страшный переход в мертвое и безответное, чего ни найдешь ни в толстых книгах, ни на кафедре!

Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и на слова мои: "Терпеть надо, любезный друг, делать нечего; но не стыдись боли своей, стенай, тебе будет легче" — он отвечал отрывисто: "Нет, не надо, жена услышит и смешно же это, чтобы этот вздор меня пересилил!" Он продолжал по-прежнему дышать часто и отрывисто, его тихий стон замолкал на время вовсе.

Пульс стал упадать и вскоре исчез вовсе, и руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 января — и в Пушкине осталось жизни только на три четверти часа. Бодрый дух все еще сохранял могущество свое; изредка только полудремота, забвенье на несколько секунд туманили мысли и душу. Тогда умирающий, несколько раз, подавал мне руку, сжимал и говорил: "Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем”. Опамятовавшись, сказал он мне: "Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу по этим книгам и полкам высоко — и голова закружилась". Раза два присматривался он пристально на меня и спрашивал: "Кто это, ты?" – “Я, друг мой”. — "Что это, — продолжал он, — я не мог тебя узнать". Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку и, протянув ее, сказал: “Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе!” Я подошел к В.А.Жуковскому и графу Вельегорскому и сказал: отходит! Пушкин открыл глаза и попросил моченой морошки; когда ее принесли, то он сказал внятно: "Позовите жену, пусть она меня покормит". Наталия Николаевна опустилась на колени у изголовья умирающего, поднесла ему ложечку, другую — и приникла лицом к челу мужа. Пушкин погладил ее по голове и сказал: "Ну, ничего, слава Богу, все хорошо".

Друзья, ближние молча окружили изголовье отходящего; я, по просьбе его, взял его подмышки и приподнял повыше. Он вдруг будто проснулся быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он тихо сказал: "Кончена жизнь!" Я не дослышал и спросил тихо: "Что кончено?" — "Жизнь кончена", — отвечал он внятно и положительно. "Тяжело дышать, давит", — были последние слова его. Всеместное спокойствие разлилось по всему телу; руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни и колени также; отрывистое, частое дыхание изменилось более и более в медленное, тихое, протяжное; еще один слабый, едва заметный вздох – и пропасть необъятная, неизмеримая разделила живых от мертвого. Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его”.