Высоцкий: «Краткий век у забав…»

510
Просмотров
Высоцкий: «Краткий век у забав…»



С налета не вини – повремени:

Есть у людей на все свои причины —

Не скрыть, а позабыть хотят они, —

Ведь в толще лет еще лежат в тени

Забытые заржавленные мины.

Хорошее было время – весна 1945 года. Все чаще в небе сверкали по вечерам фейерверками пушечные залпы. Так армия оповещала москвичей о новых победах в Европе.

Ранняя весна и теплынь делали свое дело – оттаивали души, мягчели сердца и лица. Время надежд и мечтаний. Пастернак в это время выразился так: «Меня переродила война и Шекспир».

С Михаилом Зощенко, вернувшимся из эвакуации в освобожденный Ленинград, встречался агент НКГБ. Тон беседы был доверительный, и Зощенко позволил себе помечтать: «Вскоре, после войны, обстановка изменится и все препятствия, поставленные мне, падут. Тогда я снова буду печататься».

Пока же Зощенко публикует написанный в начале 1945 года маленький шуточный рассказ в детском журнале «Мурзилка». Этот рассказ мог читать и Володя Высоцкий. Назывался он «Приключения обезьянки».

Сталин «Мурзилку», кажется, не читал. Но когда «Приключения…» были перепечатаны в ленинградской «Звезде», это послужило поводом к известным всем событиям 1946 года: постановлению ЦК, кампании против Зощенко и Ахматовой, закрытию журнала «Ленинград». Конечно, это была лишь вершина айсберга, «безыдейщина и преклонение перед Западом» в ленинградских журналах стали началом «ленинградского дела»: крупномасштабного уничтожения питерского партийного и руководящего актива, первым актом борьбы с безродными космополитами по всей стране.

Шла борьба за власть, и сцепившихся в смертельных объятиях пауков в кремлевской банке могла ли интересовать всерьез жизнь хлопотливых мотыльков с их творческими трудами и наивным мельканием прозрачных крылышек?

Сталин высказал свое мнение и о Зощенко, и об Ахматовой на заседании Оргбюро ЦК, где решалась судьба журналов «Звезда» и «Ленинград», 9 августа 1946 года: «Вся война прошла, все народы обливались кровью, а он ни одной строки не дал. Пишет он чепуху какую-то, прямо издевательство. Война в разгаре, а у него ни одного слова ни за, ни против, а пишет всякие небылицы, чепуху, ничего не дающую ни уму, ни сердцу... Анна Ахматова, кроме того, что у нее есть старое имя, что еще можно найти у нее? Одно-два-три стихотворения и обчелся, больше нет».

...Как видно из цитат, Хозяина интересовала польза. Ну, а если люди бесполезные – что делать? И еще письма пишут, взывая к пощаде. А лгут в этих, письмах бездарно, по-интеллигентски... Вот Юрий Герман, защитничек этого Зощенко, хороший писатель, но он думает, что писатели политикой не занимаются! Проповедуют, аполитичность, понимаешь...

Ничего этого не знает ученик Володя Высоцкий, догуливает последние августовские деньки, готовится пойти во второй класс 273-й московской школы на углу Первой Переяславки и Банного переулка. Не знает, что наступит время, когда одни назовут его продолжателем дела сатирика Зощенко, другие обвинят в «пустяковщине». И письма ему покаянные придется писать – и в ЦК, и в КГБ, — продолжая наивную традицию советских литераторов. Конечно, в конце шестидесятых письма подобного рода будут отличаться от писем в конце сороковых...

«Я никогда, не был антисоветским человеком... <...> Меня никогда не удовлетворяла моя работа в области сатиры. Я всегда стремился к изображению положительных сторон жизни. Но сделать это было нелегко, так же трудно, как комическому актеру играть героические роли. <...>

Я ничего не ищу и не прошу никаких улучшений в моей судьбе. А если и пишу Вам, то с единственной целью несколько облегчить свою боль. Мне весьма тяжело быть в Ваших глазах литературным пройдохой, низким человеком, который отдал свой труд на благо помещиков и банкиров. Это ошибка. Уверяю Вас. Мих. Зощенко. 27 августа 1946 года».

Это выдержка из письма к Сталину. Зощенко еще не знает размеров катастрофы, он еще член редколлегии журнала «Звезда». Гром еще не грянул.

А вот письмо от 10 октября 1946 года секретарю ЦК ВКП(б) товарищу Жданову А. А.

«Дорогой Андрей Александрович!

<...> Я очень подавлен тем, что случилось со мной. Я с трудом возвращаюсь к жизни. Но у меня есть еще некоторые силы для того, чтобы работать. Совестно признаться, но до Постановления ЦК я не совсем понимал, что требуется от литературы. И сейчас я бы хотел заново подойти к литературе, заново пересмотреть ее. <...> Я понимаю всю силу катастрофы. И не представляю себе возможности реабилитировать свое имя. Я не могу и не хочу быть в лагере реакции.

Прошу Вас дать мне возможность работать для советского народа. Я считаю себя советским писателем, как бы меня ни бранили... М. Зощенко».

Зощенко будет медленно погибать двенадцать лет. А Жданову осталось всего два года жизни... Потом в его смерти обвинят «врачей-вредителей» – но тут умрет Сталин. Настанут новые времена, но Зощенко уже не оправится никогда.

Володя Высоцкий, советский мальчик, увидит Сталина только в гробу – зато трижды! Трижды пробравшись через все заграждения в Колонный зал Дома союзов. И напишет вполне искренние стихи – «Моя клятва».

Молодым человеком, студентом театрального вуза, он посетит Ахматову, и Анна Андреевна обмолвится о нем Иосифу Бродскому, с которым Высоцкий встретится через полтора десятка лет в Нью-Йорке.

Много переменится в жизни народа, да и в самом Высоцком.

А пока – 9 мая 1945 года. Семи лет от роду, он смотрит вместе с обитателями дома номер 126 праздничный салют в вечернем московском небе и кричит от счастья, потому что счастливы люди вокруг. И все на крыше – на этой и на других крышах Москвы – кричат от счастья, и плачут, и смеются. Потому что Победа – у каждого, и такое чувство невозможно забыть никогда.

Сталин, выступая на приеме в Кремле перед командующими войсками Красной Армии 24 мая 1945 года, высказал ряд положений, которые впоследствии, по мнению некоторых наблюдателей, стали магистральными во внутренней политике страны, привели к ряду жестких мер в литературе и искусстве, породили новую волну репрессий, а закончились смертью самого диктатора.

Вот что он сказал:

«Товарищи, разрешите мне поднять еще один, последний тост. Я хотел бы поднять тост за здоровье нашего советского народа. (Бурные, продолжительные аплодисменты, кричат «ура!».)

Я пью, прежде всего, за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза.

Я поднимаю тост за здоровье русского народа потому, что он заслужил в этой войне общее признание как руководящей силы Советского Союза среди всех народов нашей страны.

Я поднимаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он – руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение.

У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941—1942 годах, когда наша армия отступала. <...>

Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой. Но русский народ не пошел на это, ибо он верил в правильность политики своего правительства и пошел на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии. <...>

Спасибо ему, русскому народу, за это доверие!

За здоровье русского народа! (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты.)»

Есть догадка, что Иосиф Сталин был искренен. И тогда понятной становится странная фраза, сказанная им в Кремле в присутствии Молотова, Косыгина, Щербакова, и других.

Выслушав доклад о беспорядках в Москве, связанных с паникой 16 октября 1941 года, он сказал: «Ну, это ничего. Я думал, будет хуже».

Через три дня было объявлено о введении осадного положения и принято окончательное решение об обороне Москвы.

Спасибо русскому народу – он оправдал ожидания!..

А 24 июня состоялся Парад Победы...

Вот уже обновляют знамена, и строят в колонны,

И булыжник на площади чист, как паркет на полу, —

А все же на запад идут, и идут, и идут батальоны,

И над похоронкой заходятся бабы в тылу.

Все, включая оставшихся в живых фронтовиков, забыли ко времени написания этого текста исподнюю часть войны. А Владимир Высоцкий вспомнил. Вообще для него тема войны и тема Победы – поминки, память. Трагедия с очищающим душу катарсисем. Высокая трагедия, выраженная точным русским языком.

Вот уже очищают от копоти свечек иконы,

А душа и уста – и молитвы творят и стихи...

Был такой советский дагестанский писатель, ныне малоизвестный, Эффенди Капиев, умерший в 1944 году в возрасте тридцати пяти лет. В его черновых записях незадолго до смерти напечатанных в журнале «Знамя» под названием «Из фронтовых дневников», есть рассказ о полевом госпитале. До читателей публикация не дошла – уже готовый номер был разодран по приказу начальника Управления пропаганды и агитации ЦК 8КП(б) Г.Ф.Александрова. «Дневники» изъяли, что-то другое вставили и хоть и с большим опозданием, но журнал выпустили. Тогда не считались с полиграфическими затратами. Дальнейшая судьба ленинградского журнала известна. Нам интересны «вынутые» тогда страницы...

...В полевом госпитале нет бумаги. Истории болезни раненых врачи записывают на страницах книжечки стихов Константина Симонова поверх печатных строк, в частности на стихотворении «Ледовое побоище». Вот цитата «Фронтовых дневников» Эффенди Капиева: «...Поверх истории ледового побоища, написанного стихами, пишется проза сегодняшних кровавых дней, «история болезни» рядовых солдат нашей эпохи, «история болезни народа!».

Формулу «социалистического реализма», как известно, изобрел Максим Горький. Иосиф Сталин не раз давал ее в развернутом, разжеванном виде для наглядности и во избежание кривотолков, но только великому таланту присуща афористичность. Михаил Шолохов в интервью для «Нью-Йорк таймс» в 1958 году сказал с гениальной, непосредственностью, что он понимает под соцреализмом: «...писать простым, понятным художественным языком для советского правительства».

Все так и делали – и левые, и правые. «Космополиты» и «патриоты-почвенники», Фадеев, Пастернак, Солженицын, Твардовский, Кузнецов, Евтушенко и другие (без обиды будет сказано) – все, имели в виду советское правительство как точку отсчета. Это уж в процессе творчества одного уносило влево, другого вправо. Но изначально-то каждый в душе был согласен со сталинским постулатом: писатель и политика нераздельны – пусть даже и в границах отдельно взятого государства.

Каждый по-своему, но приложил руку к созданию эпического «ледового побоища» под красным флагом с пятиконечной звездой.

А вот Владимиру Семеновичу Высоцкому довелось уже писать поверх напечатанного.

Кстати, откуда у него такая привычка взялась – писать на чем ни попадя: журнал ли иллюстрированный, программка театральная, гостиничная карта? Отчего-то блокнот не завел ни разу – все на манжетке!.. Правда, в ящиках письменного стола записи эти, переписанные набело, складывались аккуратно – но и стол-то появился вон уже когда!..

«Писателем», а отсюда и «политиком» (по определению), стал Владимир Высоцкий как бы не нарочно, само собой все получилось – кому-то подражал, пел для друзей и знакомых, радовал и смешил и этим был счастлив. Когда вдруг осознал, что «попал в десятку» народного ожидания, поздно было переучиваться в профессионалы, и оставалось одно: следовать своей странной «колеей»...

И не от ложной скромности нет-нет да проступало у Высоцкого удивление – и судьбой своей, и популярностью, а искренне, да еще и с опаской, чтоб не сглазить. И честно признавался не раз, что судьба могла повернуться по-другому. Только одно не могло повернуться, на что не повлиял бы ни выбор профессии, ни образование, ни должность: желание быть Героем.

Анкета 28 июня 1970 года, последний пункт:

 — Вопрос: Хочешь ли ты быть великим и почему?

 — Ответ: Хочу и буду. Почему? Ну уж это знаете!..

К анкете еще вернемся, там много интересного для размышления.

Итак, нахальное (или упрямое? или пророческое?) «хочу и буду».

Думается, что «хочу» осознано давно. Когда? Будем размышлять. А вот «буду» появилось недавно, но уже стало уверенностью. Он уже знает, что будет так. Потому и приписал для составителей – «ну уж знаете!.» — многого, мол, хотите для куцей и не вполне серьезной анкеты. Не анкету заполнял Владимир Семенович, кстати, долго и неправомерно взыскательно, а сам с собой начистоту разговаривал. Конечно, эта бумага носит на себе отпечаток момента. И через десять лет, перед смертью, Высоцкий даст на поставленные вопросы совсем другие ответы.

Кроме последнего. Разве что тогда, в июле 1980 года, он мог бы приписать после «хочу» «и скоро буду»...

А сейчас мы попытаемся представить себе, кем хотел быть в мае – июне 1945 года среднестатистический маленький советский мальчик из города Москвы, столицы СССР.

И попытаемся ответить – он хотел быть Сталиным. Думается, что и Володя не избежал этого искушения.

Мне приснился сон, будто я – Наполеон!

Я проснулся весь в поту холодном.

Как, формируется у маленького человека образ героя? Через персонификацию. Не просто «летчик», а великий Чкалов, не какой-нибудь абстрактный моряк, а Ушаков, Нахимов, Лазарев, Папанин, Маресьев, Водопьянов и Жуков олицетворяли собой высший тип социального героя, верхний этаж здания, возведенного пропагандой и народной молвой.

Но выше всех! в единственном числе и вмещавший в себе множество, был Иосиф Виссарионович Сталин. Он не был небожителем, вышел из народа – родился, учился, боролся и побеждал, и опять побеждал, и побеждал снова и окончательно. Каждую минуту он посвящал своему народу, клялся кровью служить ему во благо и на страх врагам, был с народом строг и справедлив, а главное, был скромен в одежде, нетребователен в быту и скуп на слова.

Он импонировал подавляющему большинству населения страны, включая и тех, кто по его приказу сидел в лагерях. ОН олицетворял собою Высшую власть и Высшую справедливость. Он был Наместником Бога на земле, лишившейся святости, Верой изверившихся, Надеждой обреченных.

Он один брал на себя грехи преступившей России, молча и последовательно, в отличие от нетерпеливого неврастеника Адольфа Гитлера, выкрикнувшего немцам: «Я освобождаю вас от химеры, называемой совестью!» Сталин был осторожнее, сдержаннее...

Раскольников в подражание Наполеону убил старуху-процентщицу. Он подражал идее «наполеонизма», если так можно выразиться, сам император (или лейтенант, если угодно) его мало интересовал.

Пушкин в молодые годы восхищался Буонапарте – именно его парадоксальной, волевой, непредсказуемой личностью.

Солдаты, шедшие в бой по приказу Наполеона, исполнялись восторгом и мужествам от одного лишь жеста его руки, выброшенной вперед.

Так шли в атаку и бойцы Красной Армии – «За Сталина!» Но, говорят, что это придумали политруки и военные корреспонденты, а в атаку шли, приняв по сто пятьдесят водки «на грудь». И, говорят, не идти было нельзя, потому что в противном случае начнут стрелять в спину расположенные второй линией войска НКВД. Говорят, правда, что кричали одно, а думали другое. Потому и победили.

А вот что говорят умные, ученые люди: что нет противостояния идей, а есть противоборства психологий. В советской стране победила психология сталинизма, непостижимым образом соединяя в себе отсутствие нравственных принципов в достижении высоконравственных целей. Победа же в войне стала последним оправданием для правых и виноватых.

Какой мальчик не хотел сбежать в Америку? Или на войну?

Героизмом дышали, как воздухом, в тысячных очередях и в коммуналках, в тесной от цветов толпе Белорусского вокзала, встречавшей военные эшелоны, в душных зальчиках районных и заводских клубов, где за полцены крутили без лицензии «Двойную игру» и «Робин Гуда», «Королевских пиратов» и «Железную маску», в узких щелях меж дровяных сарайчиков во дворах, в тайничках, которых можно было надежно спрятать и коллекцию «фантиков», и противотанковую гранату; за отполированными локтями дощатыми столами, где мастерами игры в домино были однорукие инвалиды в застиранных гимнастерках.

И над всем этим нехитрым бытом со скудной едой и трижды перелицованной одеждой витало два идеала: один – почти недоступный, небесный, в застегнутом на все пуговицы сером кителе с отложным воротничком, и другой – в кепке-восьмиклинке, в тельняшке под просторным «клифтом», в сапогах-«прохорях». Оба идеала непостижимым образом уживались в моряках и летчиках, поэтах и генералах, строителях и изобретателях. Преступное сознание проникло во все сферы жизни, в саму идеологию страны – идеология, в свою очередь, сформировала уникальное явление «воров в законе», прообразом которого вполне могла служить «ленинская гвардия». И повсеместно уничтожалась личность – все те, кто хотел еще избежать нивелировки.

На этом фоне выросло странное поколение, которое можно было бы назвать с полным основанием потерянным, по крайней мере для советской власти. Тронутые войной, лишениями, голодом и холодом, выросшие диким цветком на послевоенных руинах, питавшиеся пищей из «кипящих котлов прежних боен и смут», «книжные дети» через два десятилетия составили ту «пятую колонну», которая сыграла решающую роль в развале империи сталинского социализма. Война, что бы мы сейчас ни думали по поводу ее причин, уничтожила храбрейших и честнейших. Плоды народного бедствия подбирала мало похожая на героев фильма «Александр Невский» или «Кавалер Золотой Звезды» «сплошная чемодания».

Поколение «шестидесятников», детей войны, выросло в оппозиции к этим наследникам Победы, выросло романтиками, не знавшими битв, читателями обтрепанных довоенных книжек про путешествия в экзотические страны и приключения благородных и смелых. Это те, которые читали. Но были и другие, в массе своей вышедшие из подворотен ворами.

Цитаты, цитаты, захватанные слова... Да потому, что это все о том же – и вместо десятков страниц статистики, и социального анализа одна строчка баллады Высоцкого объясняет суть.

Владимир Высоцкий вырос и сформировался в двойственном мире, одинаково близкий его низу и верху, отзывчивый на святое и преступное, в силе и слабости, в грязи и красоте. Антиномия, во плоти осуществленная, «два разных человека» – он и в грехах-то своих был и остается ближайшим нашим родственником, соучастником по социалистическому строительству, соседом по бесконечной коммунальной квартире, особенно дорогим именно в связи с тем, что мы так и остались жильцами в той квартире, а он переехал.

Сейчас мы спорим между собой лишь о времени этого переезда – до «Таганки» или «после Марины» 28 июля 1968 года или 25 июля 1980... А то и 25 января 1988, когда ему «присудили» Государственную премию. Так или иначе, в какой-то момент он стал «заходить на огонек» на кухни наши и в комнаты, где «стены с обоями», из другого, блистательного и грозного прекрасного мира, принося с собой запах свободы.

Он хотел быть героем и стал им.

«Беспризорщины» в прямом смысле этого слова Володя не знал в отличие от множества своих сверстников, о которых он впоследствии напишет: «И вот ушли романтики из подворотен ворами»... Просто он был мальчиком, оставленным без присмотра. Нина Максимовна вспоминает:

«Помню такой случай: строили дом в соседнем дворе, рядом стоял подъемный кран. Иду с работы и с ужасом вижу: на стреле этого крана, где-то на высоте уровня третьего этажа сидит Володя. Я очень испугалась, но вида не подаю и осторожно начала: «Володенька, как высоко ты забрался... Спускайся, сынок, потихоньку. Посмотри, что я тебе принесла...»

Если вспомнить нежный «возраст» нашего героя, то можно сделать вывод: сидел и не знал, как слезть вниз. Такое в детстве случается часто с каждым вторым, кто не трус от природы. Высоцкий от природы не был трусом, более того, по выражению отца, Семена Владимировича, «был отчаянным человеком», то есть склонным к необдуманным поступкам. К тому же не боялся высоты, скорости, воды, умел терпеть боль. Случай и добрый ангел берег его на протяжении всей жизни, да и сам он упорно учился «спускаться вниз» со своих, иногда головокружительных, высот.

А вот еще один типичный случай из детства – пожар… «Не играй с огнем!» – чаще всего заповедь эта входит в нашу жизнь вместе с ожогами, испорченными вещами, сиренами пожарных машин или заполошными звуками деревенского «колокола» – стального рельса. Так лучше усваивается мудрость человечества, прошедшего длинный путь от лесных стихийных пожаров до домашнего камелька.

...Володя с мальчишками отправлялся в очередное «путешествие к ледовым широтам» на большом деревянном, довоенной выделки, теплоходе «Красин» с черными, облупленными трубами из твердого картона. Путешествие проходило ровно, но скучно. И тогда «капитан» отдал приказ набить трубы бумагой и поджечь, «чтобы дымили»... Вместе с трубами через несколько минут задымил и легендарный пароход, и занавески на окне. На ребячьи вопли прибежали соседи и быстро все потушили. Мать застала уже только следы происшедшего и притихшего, испуганного сына.

Человек, по словам Фолкнера, — это сумма своего прошлого. Если жизнь складывается из поступков, то у поэта она – следствие крушений. «Детям, вечно досаден их возраст и быт…» Обломки надежд и разочарований служат ступеньками на длинной лестнице восхождения к пьедесталу. Способность к преодолению несправедливостей бытия, посеянная в душе маленького человека неведомым ему Сеятелем, стала состоянием духа выросшего поэта Высоцкого, главным амплуа его лирического героя. И одновременно – мерой некоего всеобщего процесса, в котором участвовал весь народ.

Возможно, в этом корень и разгадка феноменальной славы Владимира Высоцкого.

...Первый раз в первый класс – редкий человек не выделит этот день в своей биографии хотя бы и скупой, анкетной строкой:

«В 1945 году мы возвратились в Москву, и я поступил учиться в 273-ю школу Щербаковского р-на в 1-й класс».

Это пишет сам Высоцкий в 1955 году, почему-то начисто выкидывая из своей московской жизни целых два военных года. А ведь там были и двор, отгороженный от улицы невысокой кирпичной стеной, и снежная огромная гора, в которой старшие ребята и девчонки отрывали пещеру, служившую не только для игр, но и для сна (там было теплее, чем в лишенных обогрева квартирах), и пруд на задворках – зимой он служил катком, а летом в нем стирали белье и купались дети. Была компания, где взрослые подростки покровительствовали малышам – Вову просто любили – и часто заменяли родителей, тянувших по четырнадцать часов рабочую лямку.



Забота была построена на широких демократических основах, стихийно возникающих в любом полубеспризорном детском коллективе: каждый отвечал за всех, кто слабее и беззащитнее. Добытое съестное делилось на круг, как общее достояние, прочие материальные ценности – рогатки, гильзы от патронов, цветные стеклышки и перочинные ножи – имели точный адрес владельца и служили товаром при натуральном обмене. Денег не было, а любое случайное обладание ими могло вызвать подозрение в криминале. Но во дворе криминала не существовало – так, немножко подворовывали овощи.

Вот рядом, на Солодовке, ходил какой-то тип с топориком, вызывавший ужас и разговоры шепотом со страшными подробностями. На Красновке и Переяславке жили хулиганы, но тех, кто ходил в 273-ю школу в Банном переулке, не трогали – считали своими. Сравнительно безопасной была и Каланчевка, куда бегали в кино «Перекоп». В общем и целом жить было можно, если не отрываться от коллектива. Кто постарше, те и на кладбище бегали рядом с дробильным заводом, и фотографировались там. Кладбище считалось красивым местом, и только. Большими компаниями ездили на электричке в Опалиху по грибы.

Еще до школы начал постигать Володя азбуку элементарной справедливости, иначе чем можно объяснить его самостоятельный выбор учительницы? Что за проступок он совершил в один из первых школьных дней – неизвестно, но был, наказан довольно сурово, после чего собрал молча потрепанные учебники и покинул класс. Пришел в другой первый класс, к другой учительнице, и простосердечно попросил:

 — Можно я буду учиться у вас? Мне там не нравится.

Татьяна Николаевна, кажется, ее звали... Одинокая женщина, чей муж-моряк еще не вернулся с войны, почувствовала ранимую незащищенность в маленьком человеке и оставила его в своем классе. Приглашала к себе домой, поила чаем, рассказывала о житье-бытье... Мальчик был пугающе одинок, и это чувствовали все.

Нина Максимовна в те годы посещала очередные курсы повышения квалификации на немецком языке во Внешторге, часто оставляя сына на попечение соседских девчонок. Те помогали Володе разогреть обед на керосинке, вместе готовили уроки. Потом он был предоставлен самому себе.

Трудно предположить, как могла повернуться судьба Володи, проживи он в доме на Мещанской еще лет десять. Вмешался Семен Владимирович, решивший узаконить отношения с Евгенией Степановной Лихалатовой. Познакомились они еще в ) 941 году – молодая и красивая вдова, только что потерявшая мужа-летчика, Героя Советского Союза, работала в системе, связи Ставки, куда ее устроили друзья погибшего в первые дни войны мужа.

Стройный синеглазый майор и всегда со вкусом одетая, изящная армянка встретились вновь уже после Победы. И вот им грозит новое расставание. Высоцкого направляют в Германию для прохождения службы в оккупационных войсках.

Довоенные законы об охране семьи никто не отменял – суды были завалены многочисленными и запутанными бракоразводными делами – следствие перелопаченного войною быта. Обнажившись в чрезвычайных обстоятельствах, человеческие страсти в новых условиях требовали юридической драпировки. Для Семена Владимировича дело усложнялось еще и тем, что он выезжал за границу.

Бракоразводный процесс стал предельно радикальным по результату. Не вдаваясь в подробности, следует подчеркнуть, что вместе со свободой отец получил «на руки» и сына при живой матери.

Поздней осенью 1946 года «сарафанное радио» дома номер 126 по Первой Мещанской распространило новость: Вовочку забирают в Германию! Финальная сцена бытовой московской драмы была разыграна на глазах обитателей двора. Володя играл, когда с улицы вошли двое: бравый военный в шинели, перетянутой портупеей, и молодая женщина, словно сошедшая с витрины магазина модной одежды. Широкополая шляпа и светлое бежевое пальто с красивыми пуговицами делали женщину похожей на героинь «трофейных», крутившихся полулегально по клубам фильмов: Игры во дворе приостановились, а когда военный увел в дом Володю, и вовсе прекратились, детская часть населения двора собралась в одну кучку, ожидая развития событий.

Женщина в шляпе осталась во дворе и прохаживалась поодаль, грациозно переставляя ноги в туфлях на высоких каблуках. Время от времени она поглядывала на окна дома и на скучившихся ребятишек, как им казалось, высокомерно и презрительно. Наконец дверь подъезда распахнулась настежь, со ступенек сошел Семен Владимирович Высоцкий, держа за руку Володю. Вместо расхристанного и чумазого, как и все прочие, обитателя двора появился умытый мальчик в матросском костюмчике, поверх которого было наброшено не застегнутое в полах короткое пальтецо. Окончательно дополняли новый Володин облик умопомрачительных размеров кепка и блестящие твердые ботинки. Неуверенно ступая за отцом, мальчик оглядывался из-под козырька, задирая голову.

Из дома вышла следом Нина Максимовна, с безучастным лицом присоединилась к увеличившейся группе зрителей. Женщина в шляпе взяла Володю за другую руку. Новая семья прибавила шагу, покидая двор. Тут кто-то громко всхлипнул в толпе, и дети заревели в голос, словно дождавшись сигнала. В мгновение ока безучастные зрители превратились в участников массовой сцены.

По свидетельствам очевидцев, сочувствие большинства было не столько на стороне матери, сколько на стороне всеми любимого мальчугана, уходившего в неизвестность с незнакомыми и чуждыми, по мнению обитателей двора, людьми. Жизнь на Первой Мещанской сложилась уже – худо ли, хорошо ли, — но по своим законам, один из которых гласил: «Мать есть мать». С этими словами и покидали пространство двора неравнодушные зрители, навсегда простившись в глубине своих сердец с Володей Высоцким.

Он еще вернется и в этот двор, и в этот дом – к матери, в перестроенную квартиру изменившего внешний облик здания. Придется ему еще пожить и с Гисей Моисеевной – бессменной соседкой Нины Максимовны, и притерпеться к Георгию Бантошу – молдаванину, воцарившемуся здесь на долгие годы. И еще вернется он – позже, Владимиром Высоцким, — песнями о Нинке-наводчице, о рыжей шалаве, которой запрещено ходить с Витькой с Первой Переяславки, коварно-бесхитростным диалогом Вани с Зиной, другими живыми портретами обитателей этого и многих других дворов послевоенной страны. А Гися Моисеевна просто войдет в бессмертие строфой из «Баллады о детстве»…

 — Как тебя зовут, мальчик? – спросит Лида, племянница новой мамы тети Жени.

 — Володя, — почти шепотом ответит он, еще не зная, что эта неутомимая хлопотунья вскоре заменит ему и отца и мать и до конца жизни будет для него отзываться на ласковое, им придуманное имя Лидик.

Он в квартире на Большом Каретном, у Евгении Степановны, сидит и ест яичницу, со стула не доставая ногами до пола, смущенно ловит на себе взгляды своих новых родственников – особенно участливый у Лиды, студентки Института иностранных языков.

Сейчас квартира на Большом Каретном – только лишь этап на пути в Германию. Через два года Володя вернется, и этот дом в переулке станет частью его жизни, быть может, главной частью. А само название переулка – символом целого поколения, объявившего главной ценностью жизни общение между людьми.

В январе 1947 года Володя возобновляет занятия во втором классе русской школы небольшого городка Эберсвальде в Германии, в сорока километрах от Берлина.

Ах, дороги узкие —

Вкось, наперерез, —

Версты белорусские —

С ухабами и без!

Как орехи грецкие,

Щелкаю я их, —

Говорят, немецкие, —

Гладко, напрямик...

В середине апреля 1973 года Владимир Высоцкий получает свой первый – долгожданный – заграничный паспорт. Этому предшествуют годы ожиданий и смутных надежд. Вместе с Мариной они мечтают о прекрасных городах мира, куда отправятся вдвоем. Но виза – козырная карта в руках государства, что-то вроде подарка за хорошее поведение, лакмусовая бумажка добропорядочности и здравомыслия. Это счастье для избранных, иногда оплаченное нечистой совестью. Высоцкому это счастье «привалило», — сложная цепочка взаимоотношений и непредсказуемых ходов, которые использовала Марина Влади, в бытность свою член коммунистической партии Франции и личный друг ее секретаря Жоржа Марше, привела к тому, что сработал блат на самом высоком уровне – сам Леонид Ильич Брежнев распорядился выдать визу. И вот автомобильная дорога из Москвы на Запад, через Минск, Варшаву, Берлин...

Ожидание длилось,

а проводи были недолги –

Пожелали друзья:

«В добрый путь! Чтобы – все

без помех!»

И четыре страны

перед мной расстелили дороги,

И четыре границы

шлагбаумы подняли вверх.

Эти стихи «Из дорожного дневника», которые Владимир написал в своем первом сознательном заграничном путешествии. Марина вспоминает эту поездку и отмечает чисто по-женски:

«Всю дорогу ты сидишь мрачный и напряженный. Возле гостиницы ты выходишь из машины, и тебе непременно хочется посмотреть Берлин – этот первый западный город, где мы остановимся на несколько часов… В самые счастливые минуты ты всегда вспоминаешь о страшных временах, о войне, о тех, кому плохо...».

Он вспоминал о войне в стихах, проезжая Белоруссию и Польшу. А вот Германию, где прожил два года в детстве и которую воочию увидел сейчас – и социалистическую, и капиталистическую, — стихами обошел. Зато долго не смыкал глаз в эту первую «закордонную» ночь, говорил и говорил – иногда отрывочно, почти бессвязно – и вдруг замолкал надолго...

А после опять говорил, с остановившимся взглядом, не очень заботясь о том, слушает ли его потрясенная Марина: о детях войны, беспризорниках и бродягах, кочующих по опустошенной и голодной стране, озлобленных и страшных, словно стаи одичавших псов; о женщинах, разучившихся рожать и узнавших стыдный вкус хлеба, заработанного в постели со случайным гостем; о блокаде Ленинграда, где выросла метастаза людоедства, где неопознанные, подобранные в замерзших квартирах и на заледенелых улицах трупы возились на Измайловский проспект в громадный Архангельский собор, заполненный ими под самый купол; о калеках – целой армии безногих и безруких инвалидов с позванивающими медальками «За отвагу» на провалившихся от туберкулеза ребрах; о миллионах утрат, несбывшихся надежд, несостоявшихся судеб...

 — Это ведь мы выиграли войну! МЫ... победили!.. А они проиграли – и у них есть все, а у нас нет ничего всегда и везде!

Его вырвало прямо на улице, у витрин магазинов, наполненных разными сортами мяса, колбас, консервов и фруктов. Судороги в желудке не давали выпрямиться, он еле удерживался, на ногах – он рыдал от обиды за великий, героический, многотерпеливый народ русский.

Владимир Высоцкий мог бы ничего не совершить внешне – ему уже зачтется та внутренняя работа, которую он проделал вместе со всей страной, пережив и высшие мгновения торжества духа, и всю глубину отчаяния и позора.

Степень его самопогруженности, сопереживания была такова, что он действительно не раз мог умереть – и от гнева, и от любви. Он черпал до дна во всем. Не в этом ли тайна его болезни?

Не раз и не два проезжал Высоцкий через Берлин, а вот сделать небольшой крюк – посмотреть новыми глазами на городок, в котором прошло два года детства, — так и не пожелал. Из следующего его путешествия через Берлин осталось несколько строк в дневнике, так называемом «блокноте Новоэкспорта», как он отмечен у исследователей:

«…город богатый и американизированный – ритм высокий, цены тоже, и все есть на тротуарах – стеклянные витрины-тумбы, там лежит «черта в ступе». Никто не бьет стекла и не ворует. Центральная улица — Курфюрстенштрассе – вся в неоне, кабаках, магазинах, автомобилях. Вдруг ощутил себя зажатым, говорил тихо, ступал неуверенно, то есть пожух совсем. Стеснялся говорить по-русски – это чувство гадкое, лучше, я думаю быть в положении оккупационного солдата, чем туристом одной из победивших держав в гостях у побежденной. Даже Марине сказал, ей моя зажатость передалась. Бодрился я, ругался, угрожал устроить Сталинград, кричал (но для двоих) «суки-немцы» и так далее. Однако я их стесняюсь, что ли?

Словом – не по себе, неловко и досадно».

На старой фотографии девятилетний, Володя в форме «оккупанта» — ладном, офицерского фасона кительке со стоячим воротником, галифе и высоких сапогах с тупыми носами. Форма сшита полковым портным военного городка Эберсвальде, а сапоги Евгения Степановна ездила заказывать в самом Берлине, найдя после долгих поисков подходящего сапожника. Советский офицер в Германии мог себе позволить сделать приятное сыну. Он и велосипед ему купил, и учителя музыки нанял – благо, трофейное фортепиано стояло в углу гостиной. Несмотря на явное присутствие слуха, подтвержденное немцем-репетитором, занятия приходилось проводить или из-под палки, когда в дело вмешивался Семен Владимирович, или при помощи маленькой хитрости, когда к инструменту подсаживалась Евгения Степановна, вызывая пасынка на соревнование.

«...Поэтому я немного обучен музыкальной грамоте, хотя, конечно, все забыл, — вспоминал Высоцкий эти уроки в 1979 году. – Но это дало мне возможность все-таки хоть как-то худо-бедно овладеть вот этим бесхитростным инструментом – гитарой».

Но настоящие радости ждали мальчика, когда ему удавалось освободиться от плотной опеки отца и мачехи. Очень быстро сдружившись с русскими немецкими детьми, он удирал на реку Финов – приток пограничного с Польшей Одера, переплывал ее на спор, лазил по окрестным лесам, полям и свалкам, разыскивая, по выражению отца, «остатки от фашизма» – патроны, гранаты и прочий послевоенный смертоносный мусор. И, конечно, попадало ему за это крепко. Но известно же, что неотвратимость наказания не в состоянии предупредить преступления, особенно в детстве, когда способность к риску есть высшая доблесть в компании, сверстников.

Семен Владимирович часто отсутствовал. Ему, связисту, хватало, должно быть, сложных технически и организационно деликатных дел. Западный сектор кропотливо и последовательно опутывался в эти годы всевозможными коммуникациями, большей частью подземными. А Евгения Степановна, остававшаяся один на один с резвым выдумщиком Высоцким-младшим, ничего лучше придумать не могла, как почаще крепко держать егоза руку в прямом смысле этого слова. Трижды отгороженный от внешнего мира – границей, забором военного городка, стенами класса или дома, Володя грустил, капризничал и сочинял всяческие вирши на патриотические темы. Велосипед вдруг подарил немецкому мальчишке. Отцу объяснил так:

 — Ты же у меня живой, а у него папку убили – ему никто велосипед не подарит. Ты не сердись...

Неизвестно, сердился ли Семен Владимирович или нет, но велосипед этот, отданный сыном оккупанта сыну убитого во время оккупации немца, был в жизни Володи Высоцкого первым и последним.

Летом 1949 года Высоцкие возвращаются на родину. Именно к этому времени Европа раскололась надвое: с одной стороны оказались страны с преобладающим американским влиянием, с другой – сателлиты советских республик. Трещина прошла через Германию.

А в Советском Союзе шли последние приготовления к испытаниям атомной бомбы. Первыми, кто, на своей шкуре испытал неведомую силу, были военнослужащие и заключенные.

Послевоенные годы стали апогеем ГУЛАГа, имевшего официальную историю с 1923 года, со знаменитых Соловков. В активе концентрационной системы, постепенно превращавшейся из мест изоляции политических врагов в хозяйственную отрасль промышленности, основанную на использовании, огромных масс рабов, к началу пятидесятых годов было:

 — лесоповалы Карелии, Мурманской, Архангельской, Вологодской и иных областей – в Сибири и на Дальнем Востоке;

 — строительство железных дорог от Котласа к рудникам Ухты, Печоры, Воркуты и далее – в одну сторону к Соликамску, в другую – к Салехарду и Норильску; от Южного Урала – к Кузбассу и Байкалу; Байкало-Амурская магистраль, построенная вчерне, но разобранная на металлолом в годы войны;

 — разработка месторождений в отраслях с высокой степенью риска – при добыче урана, свинца, асбеста, золота, алмазов – на огромной, ранее почти недоступной территории от Якутска и Ногайской Бухты до устья Колымы с центром в Магадане;

 —- традиционные горные разработки угля и медной руды в бассейне реки Печоры, в Караганде, Джезказгане и Экибастузе;

 — крупные стройки плотин в Усть-Каменогорске и Братске и новых городов – Комсомольска, Находки, Магадана, Братска, Норильска, Воркуты, Балхаша;

 — сельскохозяйственное освоение целинных земель руками двухсоттысячного населения Степлага;

 — наконец, сталинские стройки века – Беломоpo-Балтийский (1931—1933 годы) и Волго-Донской (до 1952 года) каналы.

Можно спорить, экономически выгодно или невыгодно было существование ГУЛАГа. Он существовал реально и заставлял работать миллионы людей, вовсе не горевших желанием это делать. Следствие и порождение политики репрессий в отношении отдельных лиц и целых групп населения – этот монстр не только отражал общую криминализацию русского мира, но и транслировал, воспроизводил в нем этику, эстетику и психологию «зековской нации» на протяжении нескольких поколений. Единовременно и непрерывно в социальном котле «зоны» – общества, поделенного на уголовников и политических, со сложной иерархией самоуправления, состоящей из «бугров» и «мужиков», воров в законе и «ссучившихся», честных фраеров и «опущенных» – внутренних рабов, — варилось несколько миллионов душ, не считая спецпереселенцев. Что касается точных цифр, особенно расстрелянных или умерших в транзите, они до сих пор неизвестны.

В 1948 году были созданы лагеря специального режима, неожиданно ставшие очагами прямого политического сопротивления. В отличие от разношерстных «врагов народа» тридцатых годов, зачастую предававшихся иллюзиям, что они жертвы ошибок ищи отдельно взятого беззакония, «население» спецлагерей представляло из себя сознательных врагов режима, имевшее опыт обращения с оружием. Бывшие власовцы, полицейские, бандеровцы и «лесные братья» стали движущей силой лагерных восстаний в Печоре (1948), Салехарде (1950), Экибастузе (1952), Воркуте и Норильске (1953) и Кимгире (1954). И это лишь самые известные мятежи, доставившие особые хлопоты МВД и МГБ.

...Глухие легенды до сих пор окружают обстоятельства, в которых начинались и заканчивались эти заведомо обреченные на неуспех взрывы человеческой ярости. Сладкий воздух свободы кружил головы вместе с другим сладким запахом – крови. Кратковременные удачи восставших; вызванные часто растерянностью отдельного «хозяина» и его неповоротливых «вертухаев», питали непомерные иллюзии – в мечтах новоявленные «разины» и «пугачевы» брали Москву с окрестностями и рубили публично головы сталинскому Политбюро. В действительности все было с точностью до наоборот. Рассеянные регулярными воинскими частями, повстанцы гибли в тайге и болотах. Уцелевшие матерые одиночки становились добычей якутских, и эвенкийских охотников, наловчившихся сдавать вместе с пушниной отрубленные – для полноты идентификации – кисти рук загнанной двуногой дичи.

Молва отсеивала страшноватые подробности – устами блатных романтиков воспевались мужество, сила духа, самопожертвование и любовь к свободе. Блатная лирика противостояла бесчеловечному монстру ГУЛАГа. Что же удивительного в том, что к середине пятидесятых «интеллигенция поет блатные песни»? Мало того, еще и самореализуется в сочинении оных. Блатной – как антипод тоталитарного государства – становится лирическим героем сочувствующих с высшим образованием. Вместе с цыганщиной и белогвардейщиной, запрещенными Цветаевой и Есениным, слегка реабилитированным Вертинским блатная «песня протеста», версифицированная профессиональными литераторами, получает нелегальную пока прописку в домах думающей части советского общества.

А в поездах низшего класса простыми рифмами бывшие фронтовые разведчики с самокатами вместо ног делились своими обидами...

«Уметь слушать есть дар. У Володи он был редкостного качество, — пишет в своих записках Владимир Акимов. – Он слушал и на Первой Мещанской, где жила его мать, Нина Максимовна, и где в бывших номерах скучилось множество судеб, крепко помятых лихолетьем. Слушал он и своего дальнего родственника Колю, приезжавшего на Первую Мещанскую. Однажды Коля показал нам с Володей (мы еще мальчишками были), как делаются карты в местах не столь отдаленных: из газеты и картошки. Масти рисуются сажей из каблука и Истолченным в пыль, размоченным слюной кирпичом. Хорошие были карты – на ощупь как атласные. Володя ими очень дорожил, хотя карточные игры, в сущности, миновали нас. Коля вышел по амнистии 53-го, отбыв энное количество лет на приисках в Бодайбо.

В отношении к заключенным в ту пору преобладало сочувствие. В разбитом, израненном войной и голодом мире кто мог быть гарантирован, что не перейдет черту закона. Да и сама эта черта была столь зыбка, что человек мог незаметно для себя оказаться за нем. А мог, как мы теперь знаем, да и тогда многие знали, вообще не переходить – сама черта переходила за него.

Нехитрые сюжеты блатных, или, как их еще называют, дворовых, песен как раз и рассказывали о роковых обстоятельствах, поломанных судьбах, разбитой любви, одиноких матерях, сиротах. Вокруг в каждой семье жило подобное горе. Беды ищут слушателя. Самый благородный тот, кто сам бедовал так или иначе. В этом, думается, разгадка стойкой в те поры популярности дворового фольклора. Через него больше выражалось, чем в нем говорилось.

То, что Володя начал, именно с него, на мой взгляд, закономерно, органично, по-иному и быть не могло. Он бедовал предостаточно и в работе, и в личных, житейских неурядицах. «Выше крыши» хватало. А своей крыши так и не было.

Дворы полны – ну надо же! —

Танго хватает за души, —

Хоть этому, да рады же,

Да вот еще – нагул.

С Малюшенки – богатые,

Там – шпанцыри «подснятые»,

Там и червонцы мятые,

Там Клещ меня пырнул...

Двор старого дома... Сюда выносили патефон, по вечерам звучавший голосами Лещенко, Шульженко, Утесова. Сам Леонид Осипович, живший в пяти минутах ходьбы – на углу Садовой и Каретного ряда, здесь не бывал никогда. Во дворе дома номер 15 по Большому Каретному переулку, ограниченного с тыла высокой стеной 5-й швейной фабрики, а с фланга – флигелем старой городской усадьбы, шла размеренная жизнь, в которую непосредственно голоса любимых популярных певцов не вмешивались, но придавали ей дополнительную теплоту. Случись такое чудо – Леонид Утесов лично бы, исполнил посреди двора одну из своих песен, результат был бы непредсказуем. Но чудес в этом, дворе не бывало, а на концерт Утесова идти было тоже недалеко – в театр «Эрмитаж» ходу пять минут. Было бы желание да деньги на билет.

Непосредственно во дворе и Высоцкий свои песни не исполнял, разве что случайно. И не забывал никогда употребить кавычки, говоря о так называемых «дворовых» или «блатных» песнях, даже интонацией подчеркивая, что речь все же идет о допущении.

Итак, звучали во дворе в те времена голоса Лещенко, Шульженко, Утесова. Звучали голоса родителей, пытавшихся докричаться до своих заигравшихся чад. Слышны были шлепки ладоней по мячу, гурканье голубей и шорох крыльев за проволочными сетками большой дворовой голубятни. Иногда взлаивала собака или доносилось от Садовой завывание проходящего троллейбуса.

Это был заурядный московский двор.

...В 1979 году Владимир Высоцкий дал несколько концертов в русских клубах Калифорнии. Среди зрителей немало оказалось эмигрантов последней, тогда третьей волны. И когда Высоцкий заговорил со сцены о Большом Каретном, называя имена Левона Кочаряна, Василия Шукшина Андрея Тарковского, в зале заплакали. Свидетель происходившего, бывший советский кинорежиссер Эдуард Абалов, утверждал потом, что еще никогда ему не приходилось видеть столько одновременно плачущих мужчин...

К концу семидесятых старое название московского переулка вызывало уже ностальгию. Легенды о Каретном, в 1956 году переименованном в улицу Ермоловой, были сродни арбатской легенде Булата Окуджавы.

«Где мои семнадцать лет?..» – вслед за автором поэтического образа все чаще задавали себе этот сакраментальный вопрос «шестидесятники», бывшие властители дум и выразители чаяний эпохи оттепели, быстро тронутой морозцем разочарования.

Эдик Абалов, говоря с Высоцким после калифорнийского концерта, пожаловался:

 — У меня дома в холодильнике и джин стоит, и виски, и водка, а не пьется! Хочется выпить – и не пьется!.. Мне не выпить хочется – мне нужны «Рваные паруса»!

Конечно, это требует пояснений... Высоцкий-то Абалова сразу понял. Большой Каретный открытым своим концом выходит на Садовую-Самотечную. С другой же стороны Садового кольца, в торце большого дома на Самотеке, было нечто вроде кафе. Или пивной. Зимой – только окошечко в стене, а летом выставляли столики, натягивался брезентовый тент... Вот за этот самый тент, вечно полощущийся по ветру своими рваными краями, и прозвали пивную «Рваные паруса». Сюда в любое время года стекался жаждущий окрестный люд – заведение и открывалось всегда на удивление рано, и пиво там было всегда на удивление свежим. И было с кем под это пиво поговорить по душам.

Вот чего недоставало в холодильнике советского эмигранта Эдуарда Абалова – мир праху его! – который в свое время долго и мучительно подбирал формулировку для объяснения причин эмиграции, да так и не нашел ничего лучшего, как написать: «Мне вреден климат Советского Союза». Но и благословенному калифорнийскому климату не хватило вечных ветров Самотечной площади с хлопающими парусами и нагретого солнцем асфальта Большого Каретного.

Квартира номер четыре в доме по Большому Каретному переулку состояла из четырех комнат. В последней – самой маленькой – жил до войны некто Летятов, секретарь строительного отдела ГПУ – НКВД. Он принимал непосредственное участие в надстройке старого трехэтажного здания на два этажа вверх под квартиры для работников своего грозного ведомства и получил жилплощадь для себя. В 1940 году обменял ее на Пятигорск, и в доме появилась Женя Лихалатова.

Одиннадцатая квартира принадлежала начальнику управления – Александру Крижевскому с семьей. В пятнадцатой поселился юрист Борис Утевский. После войны две племянницы Лихалатовой-Высоцкой стали студентками московских вузов: Лида – Института иностранных языков, а Нора – юрфака МГУ. Однажды Нора привела в дом своего сокурсника – Левона Кочаряна. Так что на Большом Каретном первым познакомился с ним Володя и сразу же безоглядно влюбился в эту яркую индивидуальность.

Анатолий Утевский, старший товарищ Володи, к тому времени тоже студент-юрист, приводит Левона сначала к себе, на пятый этаж, а позже этажом ниже – в гости к студентке Щукинского театрального училища Инне Крижевской. Той любопытно было взглянуть на сына известного эстрадного артиста Сурена Кочаряна. Взглянула и была поначалу не в восторге. Ей, воспитанной барышне; в детстве бравшей уроки французского у сестер-княгинь Волконских – Елены Николаевны и Марьи Николаевны, — в юности Выходившей на прогулки исключительно с чистопородной овчаркой Фриной, дочерью чемпиона Ингула, лето проводившей во всесоюзных здравницах, а выходные – на государственной даче в Архангельском, дружившей с цветом столичной интеллигенции, к лицу ли ей было водить знакомство с медведеподобным, чересчур уверенным в себе парнем, не стеснявшимся резких определений и не ограничивавшим себя в желаниях?.. Но и часами читавшим стихи, бредившим кинематографом. В общем, именно он станет ее мужем.

Артур Макаров, знавший всех на свете, Кочаряна знал еще с 1948 года. Познакомился он с ним в Спорте – знаменитом тогда заведении на улице Горького, неподалеку от Белорусского вокзала. Под одной крышей соединялись там ресторан, танцевальный зал, бильярдная и пивной бар. Там собирались все стиляги Москвы. Правда, по тем временам они носили модные сапоги-«прохоря», тельняшки под «клифтом» и кепки-малокозырки. Практически все владели жаргоном – «ботали по фене». Знакомство было возобновлено в 1955-м. После множества жизненных коллизий Артур оказался также в доме на Большом Каретном.

Цепь замкнулась. Кочарян, Утевский, Макаров, положившие начало первой сборной, и рядом с ними Володя Высоцкий по прозвищу «шванц», что значит «хвостик».

…Вернувшиеся в 1949-м из Германии Высоцкие вместе были недолго. Семен Владимирович, получает направление в Киевский военный округ. Володя осенью идет в пятый «Е» класс 186-й мужской средней школы Коминтерновского района Москвы. Она здесь же, в Большом Каретном, чуть наискось от дома. Ниже, за школой, по направлению к Центральному рынку, уходили крутые переулочки Малюшенки, где селилась разного рода уголовная шпана. Это окрестности бывшей Сретенской тюрьмы. Владимир Акимов вспоминает:

«Часовой на вышке тюрьмы, отделенной от нашей школы узкой асфальтовой тропкой, добродушно любопытствовал, как у пригретой солнцем кирпичной стенки разворачивались мальчишеские забавы: «расшиши», «пристеночка», «казенка». Кто-то уже гнал консервную банку, кто-то уже, падал на асфальт под удар, раздирая последние штаны и многострадальные коленки. Какое уж тут обучение французским глаголам или выяснение, кто первый из двух пешеходов придет в пункт А из пункта Б? Жизни надо учиться! И мы учились этому предмету старательно и целеустремленно, постигая каждый день его бесконечные премудрости. Здесь были свои правила, и ошибки стоили дороже, чем ошибки в диктанте. «Лежачего не бьют», «семеро одного не бьют», «драться до первой кровянки», за кастет или свинчатку свои же давали таких «банок», что чужим становилось не по себе. «Задираться» на сверстника с девчонкой считалось неприличным, на взрослого – тем более. Струсить, продать товарища – несмываемое пятно. Всеобщее презрение. Много еще чего было в этих неписаных уличных законах. Но это были – законы, преступление которых мальчишеской вольницей не забывалось никогда».

От школы выше и правее к Каретному ряду начинался целый квартал под одним известным адресам – Петровка 38, Московский уголовный розыск. Если повернуться к дому номер 15, то за ним, через дворы, в невеликом Лиховом переулке размещалась Центральная студия документальных фильмов. Парадоксально, что кремлевские летописцы и ревнители «правды двадцать четыре кадра в секунду» обосновались в здании бывшего борделя. Да и нынешнее соседское окружение не делало чести студии кинохроники.

Двор дома номер 15 был тихим оазисом в этом любопытном уголке столицы. Квартира номер 4 на первом этаже всеми окнами выходила во двор. Соседи Высоцких – Северина Викторовна и ее муж, дядя Саша Петровские уступили им одну из своих комнат. «И никаких денег, никаких документов – просто так! – изумлялся Семен Владимирович. – Вот такие люди!» Правда, в первые годы основными жильцами оставались здесь Лида и Володя – Евгения Степановна надолго уезжала к мужу под Киев. Но зато постоянно гостил кто-либо из ее закавказской родни. Часта были и гости из Киева, в том числе Ириада Алексеевна, бабушка Володи. Или Шура Алешина – сестра отца. Ну а уж когда собирались все вместе! Когда вышла замуж Лида Сарнова, в квартире появился ее муж Лева, а после и сын Виталик. Вот тогда акценты смещались, и Володе стелили на ночь просто на пол под большим обеденным столом.

Что говорить – жили дружно, хлебосольно, соблюдая традиции гостеприимства, заботясь о приезжих по-родственному. Володя был как бы свой, с ним проще. Быть может, излишне просто обходились с ним, не замечая, что с раннего детства проявлял он некую утонченность, не позволявшую ему лишний раз протянуть руку к куску на столе или напомнить о собственных правах. Володю любили – это без вопросов, но особенно любили, чтобы вопросов вовсе не возникало.

Лидик, пока не вышла замуж, фактически была постоянным опекунам и воспитателем приемного сына своей тети: и в шкалу ходила на родительские собрания, и во дворе старалась за ним уследить, и одежду штопала в срок, и уроки проверяла. С уроками, правда, проблем не было. Володя учился неровно, на легко, иногда азартно даже, при этом не используя и половины своей энергии. Остальное уходило на выдумки, фантазии, мечты и шалости. С пятого класса в жизни появилось ограничение – у Володи обнаружили шумы в сердце. Эта не могло не сказаться на его образе жизни.

Двор Володя полюбил сразу – за патефон и за голубей, за спокойные нравы и за овчарку Фрину, которая вылетала живой торпедой чепрачного цвета, делала круг по двору и застывала, обращая узкую умную морду к окнам на первом этаже. Они сразу полюбили друг друга – мальчик и собака, хотя оба были непростыми существами. Братски обнимая шею Фрины, Володя рассказывал ей то, чего не рассказывал никому.

Потом, спустя годы, когда не будет уже в живых красивой и гордой Фрины, Володя станет делиться своими тайнами с ее хозяйкой, Инной Крижевской, тогда уже Кочарян. На двенадцать лет растянется их доверительная беседа и резко прекратится после смерти Левы, однажды и навсегда.

...Владимир Семенович не раз пытался объяснить недоумевающим друзьям и вдове, потерянной от горя, причины, по которым он не был на похоронах Левона Суреновича Кочаряна. Увы, надрыв превратился в трещину, края которой расходились до самой смерти Высоцкого. Потом – в один миг – пустота, разделявшая доселе близких по духу людей, исчезла, затянулась. Смерть расставила новые знаки препинания, и Инна Александровна. слушала, волнуясь, очевидцев, рассказавших, что на столе у Володи в последний его час стояли фотографии девы и ее – Инны...

Овчарка Фрина стала, пожалуй, первой знакомой на новом месте. Сидя у окна, Володя ждал появления девушки с собакой и тут же выскакивал во двор. Инна Крижевская постепенно тоже заинтересовалась подростком с ясными и немного грустными глазами. Поразительно, но у мальчика были совершенно взрослые мысли и умение вести разговор на самую неожиданную тему. Зная уже Евгению Степановну, – а та быстро установила дружеские отношения с местными дамами еще в 1940 году, была обаятельной и контактной, к тому же с хорошим вкусом и пришлась по душе Ольге Николаевне Крижевской, — Инна стала покровительствовать Володе, прежде всего открыв для него домашнюю библиотеку.

Надо сказать, что Семен Владимирович имел репутацию человека, не лишенного артистизма, остроумного и начитанного. В молодости он немного посещал драмкружок, мог своеобразно спеть романс Вертинского под фортепиано. Кстати сказать, в фильме «Место встречи изменить нельзя» сыщик Жеглов демонстрирует именно такую манеру исполнения. Книги отец не просто покупал, но и собирал, а потому относился к своему собранию ревностно. Шкаф, где сквозь темноватые стекла просвечивало с верхней полки очень приличное академическое издание Александра Пушкина, был закрыт на замок, и Володя, читатель запойный – «запчит», по его собственным словам, а потому не удовлетворявшийся школьной библиотекой, вынужден был рыскать по знакомым.

У Крижевских обнаружился тоненький «Костер» Николая Гумилева – несомненный раритет, прижизненное издание расстрелянного чекистами поэта, в те времена ходившее только в списках, и еще какой-то его сборник, потолще. Надо полагать, «Жемчуга» — это там только сыплется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет». (Тема «Гумилев – Высоцкий более подробно изложена в предисловии к киноповести «Костер» (Николай Гумилев) Владимира Акимова, школьного товарища, соседа по Каретному, писателя и кинематографиста.) А семиклассник Володя Высоцкий читает еще и Бердяева в рижском довоенном издании, также извлеченного, из недр домашнего собрания Крижевских.

Другой знакомой тети Жени стала Элеонора Исааковна Утевская с пятого этажа. Ее сын Анатолий, старше Володи на четыре года, учился в той же 186-й школе, в девятом классе. Даже одноклассники считали их братьями – такая была верная дружба, несмотря на разницу в годах. В 1950 году Толян вводит Вовчика в мир двора. Этому способствует и местный авторитет, Юрка Кузнецов, еще более взрослый.

Володю с детства отличало тяготение к старшим, ко взрослым. Возможно, это объясняется тем, что он чувствовал себя на равных со всеми независимо от возраста. Став знаменитым, он мог одинаково свободно и с интересом беседовать и со стариками, и с детьми. Так проявлялась природа его души, то самое умение слышать других, на которое обращают внимание исследователи его творчества.

Итак, в двенадцать лет он вхож в две самые интересные соседские семьи, в большие, хорошо обставленные квартиры, где пахло деревом и кожей, мастикой для паркета и книжной пылью. Библиотеку Утевских он читает просто подряд, перемежая Киплинга и Майн Рида подвигами Ника Картера и Ната Пинкертона, Вальтера Скотта – русской классикой XIX века, «Тарзана» — мемуарами юриста кони. Вместе с поэмами Пушкина мальчик запоминает наизусть целые главы из «Маугли» и с удовольствием не только цитирует, но и представляет в лицах и самого Маугли, и Багиру, и Шер-Хана.

Не раз становившаяся свидетельницей таких показов Элеонора Утевская –красавица и барыня, как звали ее во дворе, некогда актриса немых фильмов студии «Межрабпом-Русь» – сказала однажды: «Володя, из тебя когда-нибудь получится великий актер».

Супруги Утевские – первые, пожалуй, посторонние взрослые люди, уделившие внимание Володе Высоцкому. Все началось с семейных походов в кино. Билеты приобретались заранее — эта бязанность лежала на Анатолии. Одному ему было ехать лень, и он звал с собой Володю, соблазняя его порцией мороженого. Тот охотно соглашался. Тогда и ему покупался билет.

Заблаговременно приехав в «Ударник», слушали в фойе джаз-оркестр, потом спускались в кафе, где за столиками сидели такие же нарядные, как и они, люди, пришедшие на праздник. После кино Элеонора Исааковна обычно приглашала Володю на чашку чая в дом. За чаем всегда шло обсуждение увиденного фильма. Муж и сын от этой процедуры пытались увильнуть под разными предлогами. Володя же с радостью принимал участие в разговоре. Если чаепитие начиналось фразой: «В этой картине моей роли нет» – это означало, что фильм проходной, по мнению хозяйки, и беседа будет недолгой. Но если какая-либо роль ложилась на образ, Элеонора Утевская настраивалась на долгие и подробные размышления – и о режиссуре, и об игре актеров, и о сценарии фильма. Такой затянувшийся разговор мог выдержать только Володя. Они сидели в столовой вдвоем, погруженные в таинства искусства, не замечая тактичных покашливаний главы семейства, подергиваний за рукав рубашки Толяна. «Не суйся, — сердито отмахивался Володя от друга. – Твоя мама дело говорит…» И снова разогревалась вода в чайнике, добавлялось в вазочки варенье.

Анатолий Утевский вспоминает, что впоследствии Владимир не раз собирался прийти к маме и записать ее воспоминания. «Толян, это нужно для истории», — убеждал он. Назначалось время, но каждый раз что-то мешало задуманному и встреча переносилась. Шли годы, а с ними угасало и желание вспоминать, ворошить прошлое, да и забылось многое.

Глава семьи – известный ученый-юрист Борис Самойлович Утевский был, казалось, полной противоположностью своей супруг. Но и у него сложились особые взаимоотношения с Володей, часто выливавшиеся в долгие беседы о книгах, о каких-то жизненных ситуациях. Он был знаком со многими известными людьми своего времени, встречался с Горьким, Шаляпиным, Луначарским, Кони, знаменитым Плевако, работал с Крыленко и Вышинским. Утевский был свидетелем и участником многих выдающихся судебных процессов. Хороший рассказчик, он умел расположить к себе собеседника, никогда не злоупотребляя авторитетом.

Володя ему приглянулся, и когда пропадал на какое-то время, это вызывало беспокойство. Безусловно, образ крупного ученого, профессора, неординарного человека действовал на воображение Володи, что наложилось на естественный мальчишеский интерес к уголовному миру, к поединку сыщиков и злодеев, к тайнам преступлений и способам их раскрытия. К тому же книжные полки дoмашней библиотеки Утевских были полны детективной литературы и мемуаров известных юристов прошлого. Да и сам Борис Самойлович всегда был готов рассказать о каком-нибудь знаменитом сыщике или адвокате, вспомнить громкое преступление.

И все-таки инициатива – движущая сила, так сказать, исходила от Володи, от его неуемного и всеохватного любопытства, от радости понимания, от восторга молодого ума, готового вобрать в себя весь мир. И еще это была почти единственная возможность ощутить в полной мере свою самость, через собеседника, забывшего на минутку и возраст, и социальную роль респондента, воспарить, выйти наверх, ощутить причастность к любимому до жути чувству всемирности. Есть и третья причина. Убедившись уже в неисчерпаемости «подвалов» своей памяти, он складывал туда все подряд, интуитивно предвидя миг торжества, когда засовы отворятся. Конечно, Володя еще не знал, зачем это ему понадобится. Он потому и брал оптом, что не мог выбрать в розницу. Но кое-что уже брезжило...

«Скажу откровенно, — пишет в своей книге воспоминаний А. Б. Утевский, — я никогда не относился к нему с благоговением. Для меня он всегда был тем Володькой, который звал меня Толяном и приходил в наш дом, когда ему заблагорассудится. Он мог позвонить в дверь и рано утром, и поздно вечером, и ночью. Молча усесться в углу комнаты или завалиться спать, тем паче, что места в квартире было достаточно. Вспоминая то время, понимаю, что был он одинок. Родители, бабушки, друзья любимые женщины, работа – все это маленькие норки, в которые он на время прятался, а потом «вылезал» и стремительно мчался куда-то, словно хотел убежать от самого себя. Этот бег, похожий на бег иноходца, должен был когда-то закончиться. Он мечтал о покое, об 6седлой жизни, об уютном доме, пахнущем пирогами, с удобным письменным столом и домашним теплом. Впрочем, в последние годы была у него и квартира, и письменный стол, и вкусная еда, а вот душевного покоя и уюта, человеческого тепла (да простят меня его близкие) не было. Я не хочу комментировать подробности, связанные с его родительским домом, семейным укладом, отношениями о Мариной Влади. Не буду вдаваться в эти подробности, поскольку не имею права и не желаю обсуждать то, что сложилось. Однако его одиночество становится мне с каждым годом ближе и понятнее».

Будущие биографы Владимира Высоцкого должны быть благодарны автору этих строк.

Сам Владимир никогда не позволял себе публично говорить о детских трагедиях, в которых виноваты были прежде всего его родители. Он был гордым и предельно честным человеком. Владимир предпочитал умалчивать, чтобы не лгать. Правда, многие вспоминают его устные рассказы – занимательные истории о разных людях и происшествиях, ничего общего не имевшие с действительностью. Но это не ложь – это байка. Он перерабатывал и обогащал руду жизни при помощи слова. Так он защищался от нападений на свои права сам, потому что другой защиты не было. Мир для него сложился каким-то огромным детским домом с коллективом нянечек и воспитателей, где он был единственным воспитуемым. Так и бродил в одиночестве по этажам и комнатам – из спальни в кухню, из класса в библиотеку или спортзал, нигде не задерживаясь надолго. Действительно, не придет же в голову никому жить только на кухне. Или в библиотеке. И нянька никогда не заменит учительницу биологии, а та, в свою очередь, повариху или библиотекаря. А так – по отдельности – все очень милые люди. Но и в самом привилегированном детском доме никогда не найти папу с мамой.

Как все детдомовские дети, Володя очень рано повзрослел. Настолько, что научился прощать – как мудрый старший младших. Этому его не учил никто, никогда. Кругом были совершенно другие примеры…

Артур Макаров рассказывает, как друг его детства Георгий Калатозишвили, сын известного кинорежиссера Михаила Калатозова, а впоследствии и сам кинематографист, учил в середине сороковых годов «серьезной игре в карты». Сколько бы ни проиграл Артур, расчет на следующий день, в 12 часов. Если денег не было, Тито говорил:

 — Ешь землю, Арчик!

 —Тито, как же так! Ты же знаешь, как мне трудно доставать эти деньги!

 — Знаю. Завтра в двенадцать принесешь. А сейчас ешь...

 — Мы же друзья, Тито!

 — Само собой. Но ты добрый, Артур. Ешь землю, будешь злее – а то пропадешь.

«Время, в которое мы росли, — вспоминает Артур Сергеевич Макаров, — нас определенным образом формировало. На мой взгляд, в послевоенные годы страна была захлестнута блатными веяниями. Не знаю, как у других, а у нас в школах и во дворах все ребята делились, грубо говоря, на тех, кто принимает уличные законы, и тех, кто их не принимает, кто остается по другую сторону. В этил законах, может быть, не все рыло, правильно, но были и очень существенные принципы: держать слово, не предавать своих ни при каких обстоятельствах... Законы двора были очень жесткими. И это накладывало определенный отпечаток на нашу судьбу.

И вот по этим законам в дворовой коммуне формировался и Володя. Ему повезло – он навсегда сохранил ту легкость, общительность, которую многие из нас к тому времени уже потеряли. А у него это осталось».

Нравственный императив, этот чувственный опыт, которому остался верен Владимир вопреки обстоятельствам, та Божья искра сострадания и добра, которая и отличала с детства Bысоцкого от многих его сотоварищей — талантливых и честолюбивых, упорных и работящих, начитанных, образованных интеллигентных в энном поколении. И если общий закон требовал от этих молодых людей самооценки («а как я буду выглядеть в данных обстоятельствах?»), то Владимиру присуще было смотреть на обстоятельства глазами других людей, их зрением, чувствовать ситуацию «их шкурой».

«Не пожелай другому того, что не хочешь, чтобы пожелали тебе». Интуитивное следование этой заповеди было вызвано, возможно, чувством самосохранения одинокого и доброго сердца. И это подтверждалось опытом, пусть детским, но реальным, когда вовремя сказанное слово, улыбка, шутка, бескорыстный поступок оказывали на окружающих неожиданно благотворное действие. «Прием» снова и снова пускался в ход с единственной целью – пробуждения добрых чувств. Если в этом и был некий прагматизм, скажем, свойственный артистической натуре, то он способствовал прямому обмену положительной энергией, а что же в этом плохого? Лицедейство? Но уж тогда длиною в жизнь. Скорее, это больше похоже на традицию русских «блаженных» – скоморохов, странников. Странник – он всегда странен, но потому и привечаем, тем и интересен. Лицедей – тот может и вором оказаться, а блаженный – человек Божий.

Конечно, жизнь часто не укладывалась в «эмпиритивы» – она диктовала правила здравого смысла, рассудочного эгоизма, корпоративности, наконец, и патология вмешивалась, с болезнью связанная... Но принцип, однажды неизвестно каким чудом проросший в душе, диктовал: стремись к сути, в глубину, вовнутрь бытия мира – к центру этого круга, в котором ты только песчинка на орбите! А ведь подавляющее большинство «творцов» в этом круге изначально отводили место центра себе.

Высоцкий прошел длинный и тернистый путь, прежде чем научился управлять не только собою в этом центробежном полете, но и увлекать за собою тысячи своих слушателей. Он не боялся им потакать, играя на струнах простых человеческих желаний, шел навстречу с открытым забралом, смело вступал в диалог, покоряя простотой и искренностью, и круто заворачивал за собой, получая власть над огромными стадами человеческих душ. Он не боялся этой власти – он любил ее, он желал ее, как желают любимую женщину. И он никогда не изменял этой любви, как не может изменить герой своему народу.

Умение прощать и всепрощенчество – далеко не одно и то же. Многим доводилось видеть, как легкий, веселый, предельно общительный, с ясным взглядом, Владимир мгновенно менялся, сталкиваясь с чем-то, что его не устраивало: взгляд становился прозрачным и жестким, мышцы лица натягивались, все существо начинало источать опасность.

Мир вокруг пятнадцатилетнего подростка был полон противоречий. Он был двойственен. Мир врал хорошо поставленными голосами дикторов радио, белозубыми, героями киноэкранов, чопорными школьными «учителками», взрослыми, переходящими в разговорах на шепот при появлении детей, блестящими военными парадами, на которые не пускали безногих инвалидов с бренчащими медальками на заскорузлых одеждах, бравурными песнями, в которых «молодым везде у нас дорога...».

Конечно, была в этом Мире и песня, от которой само сжималось горло, — «Вставай, страна огромная». Был дядя Леша и его боевые друзья, наконец, отец, дошедший до Праги, а вместе с ними еще множество сильных и смелых людей... Только вот не таких свободных, как написано в книгах. «Со страниц пожелтевших» прекрасных книг в мир мальчика сходили мечты о подвигах, о славе, о свободе. Но есть ли в этом мире – здесь, рядом со мной – кто-либо, кто счастливо сочетает в себе все достоинства настоящего человека, кто все мечты способен осуществить в жизни?..

Кто же не хотел стать героем в своих мечтах? И кому удалось это на деле?.. Вот один из них – смотрит в народ миллионами портретов разного размера – от настенной фотокарточки до многосмотметрового лица, выложенного цветными камешками у подножия Казбека.

Опоясана трауром лент,

Погрузилась в молчанье Москва,

Глубока ее скорбь о вожде,

Сердце болью сжимает тоска.

Так, как хоронили Сталина в марте 1953 года, будут хоронить только Высоцкого в июле 1980-го.

Я иду средь потока людей,

Горе сердце сковало мое,

Я иду, чтоб взглянуть поскорей

На вождя дорогого чело.

Это строки Володи Высоцкого, написанные под впечатлением смерти и похорон Сталина. Примерно так писали стихи и московские ребята, пристроившись на корточках с листом бумаги под окнами Театра на Таганке, на Ваганьковском кладбище. Килограммами эти наивные вирши собирались ежедневно на могиле Высоцкого и куда-то уносились вместе с такими же наивными сувенирами: солдатской звездочкой, девичьей ленточкой, чудным болтом из сверхпрочной стали.

Жжет глаза мои страшный огонь,

И не верю я черной беде,

Давит грудь несмолкаемый стон,

Плачет сердце о...

Так – да не так. С очень существенной разницей.

Множество страниц уже исписано очевидцами и участниками московской гекатомбы, устроенной языческой властью на улицах Москвы. Десятки тысяч слетевших с обуви калош, сотни тысяч вырванных с мясом пуговиц, оброненные сумки, разбитые очки – и вместе с этой бытовой чепухой втоптанная в мартовскую грязную кашу живая плоть, человеческие лица, дети. Согнанные на праздник смерти, люди превратились в толпу безымянных убийц, давя ногами в скользкой мышеловке Трубной площади упавших. Километровый поток катился вниз с холма Рождественского бульвара – передние не могли остановиться, а задние не ведали, что творят, пока сами не оказывались впереди, осознав внезапно в бессильном ужасе, что у них под ногами.

Охрана, прячась за нагруженные бетонными глыбами «студебеккеры», не вмешивалась, да и вряд ли могла что-либо сделать. Когда на углу Петровских ворот толпу качнуло и понесло, в стекло витрины мебельного магазина влетела милицейская лошадь вместе с седоком. Много часов изрезанному стеклами животному и раненому милиционеру никто не мог оказать помощь. Вот вам и «лошадь в магазине»... Все стали заложниками действа, поставленного бестрепетной рукой невидимого режиссера. Спектакль иллюстрировал сталинский тезис о роли масс и личности в истории.

Советский школьник пятнадцати лет от роду, Володя Высоцкий, побывал в Колонном зале Дома союзов трижды. После этого он уже избегал похорон – даже самых близких ему людей.

Лева и Толян «сходили ко гробу» в здание бывшего Благородного собрания два раза, один раз с ними увязался и Володя Высоцкий. Потом – с Володей Акимовым — автономно от старших. В конце концов неважно сейчас, зачем им это было надо, важно, как они это умудрились сделать. Вот что пишет Владимир Акимов:

«Особой доблестью среди ребят считалось пройти в Колонный зал. Мы с Володей были дважды – через все оцепления, где прося, где хитря; по крышам, чердакам, пожарным лестницам; чужим квартирам, выходившим черными ходами на другие улицы или в проходные дворы; под грузовиками; под животами лошадей; опять вверх-вниз, выкручиваясь из разнообразнейших, неприятностей, пробирались, пролезали, пробегали, ныряли, прыгали, проползали. Так и попрощались с Вождем».

В эти скорбно-тяжелые дни

Поклянусь у могилы твоей

Не щадить молодых своих сил

Для великой Отчизны моей.

Стихотворение «Моя клятва» подписано 8 марта 1953 года и опубликовано Ниной Максимовной в стенной газете государственного учреждения.

Думается, клятву Володя давал искренне и сил, действительно, впоследствии не щадил. Только цель его превосходил, а своей смелостью все тогда известные примеры, в том числе и Самого Отца Народов и Большого Друга Детей. На будущей вершине Высоцкого Золотые Звезды и Государственные премии станут вроде тех погон майорских на станции – простыми цацками.

...Единственное, что было страшно, — это похороны...

Музыкальный театр имени Станиславского и Немировича-Данченко расположен неподалеку от Колонного зала, где лежал покойник в мундире генералиссимуса с короткими руками, вытянутыми по швам. Театр, как и все, соблюдал траур. Мартовский порывистый ветер позванивал стеклянными пластинками в прорезях репертуарного ящика у закрытых театральных дверей. На пластинках надписи: «Спектакля нет». Нет – 6-го марта, 7-го марта, 8-го марта, хоть и Международный женский день. А 9-го марта – табличка с надписью: «Жизнь начинается снова». И она началась новыми клятвами и старыми обещаниями: «жить в согласьи, любви, без долгов…»

В конце года вернется из Магадана с заплечным мешком Варлам Шаламов, и Борис Пастернак подарит ему опубликованный перевод «Фауста» со следующей надписью:

«Варламу Тихоновичу. Шаламову. Среди событий, наполнивших меня силою и счастьем на пороге Нового 1954 года, было и Ваше освобождение и приезд в Москву. Давайте с верою и надеждой жить дальше, и да будет эта книга не содержанием, не духом своим, а просто, как предмет в пространстве и объект суеверия, талисманом в постепенно облегчающейся Вашей судьбе, с утверждением деятельности. Б. Пастернак. 2 янв. 1954. Москва».

Вашими устами – да мед пить...

Начиналась оттепель, быстро превратившаяся в заморозки, но компания на Большом Каретном исповедовала свою религию. В конце восьмидесятых Артур Макаров об этом скажет так:

«Принцип, объединявший нас всех, был очень простой: не иметь ничего общего с тем, что происходит вокруг – со всей этой сволотой».

Каретный сформировал и Владимира Высоцкого. Здесь он впервые выразил себя вполне – задолго до того, как стал всенародно известен. Здесь, в доме, ставшем ему родным, он был посвящен в мужское рыцарское братство, аналоги которого нужно искать разве что при дворах Короля Артура или Владимира Красное Солнышко. Здесь он жадно впитывал в себя чужой опыт и щедро делился в ответ не расходованной энергией добра и любви, той жизненной силой, которая отличала его и после в театре ли, на концертной ли сцене. Как зеленому листу, ему нужен был солнечный свет и азот, а взамен он давал кислород. И этого жизненно важного продукта хватало с лихвой на всех».